А пожалуй, это некий "нулевой", еврейский слой "Конармии", невидимый для русского глаза. Ну конечно же! Это пьяный, эротический пир Бабеля, когда все сбывается. Это еврейская пугачёвщина, вовсе не формальная, не самозванная, а настоящая, с настоящим Петербургом, Москвой и Киевом. Это в той, дореволюционной, России всё ненастоящее и униженные, тенеобразные евреи. Никакой тоски, "люди и лошади". "Конармия" - книга-праздник. Вот! Счастливая любовь. Интересно: вокруг грязная, животная половая жизнь - спаривание самцов и самок. Сифилитики, заражающие все вокруг, изнасилования методом живой очереди, какие-то мясистые проститутки-санитарки. Мутная, пьяная жизнь. Но всё лезет, все спаривается, и совсем не понарошку. И не только люди, но и животные. И даже Бог. Бабель восклицает в польском костёле:
"Я вижу раны Бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц".
И в центре этого совокупляющегося мира сам Бабель. Он только один раз спит с женщиной, но какой! Это царица, матка развороченного улья. И он её не насилует, а она сама ему отдаётся, а без него умирает, гибнет. И он её, русскую дворянку, чуть ли не графиню, кладя к себе в постель, на самом деле спасает, спасает от русской орды, которая без его комиссарского покровительства сразу бы её изнасиловала хором и убила. Эта история и есть центр, стержень, вокруг которого крутится всё повествование.
И удивительно, удивительно. Проклятый русский глаз совершенно не понимает. Какова суть для самого Бабеля, как он мир воспринимает. И вообще русские в этой культуре "русской советской литературы" ничего не понимают. Читают, вот перед глазами, а ничего не видят. Пафоса, сути-то и не видят. Кажется: ну, не в этом дело, это ты, брат, зарапортовался. Да позвольте, как же зарапортовался, когда вот поэма Эдуарда Багрицкого "Февраль". Это наш глаз скользит, не понимает, отказывается понимать. А ведь все так просто:
В Одессу вернулся с фронта Багрицкий, "богатырь Мазурских болот". Вернулся с давними, ещё довоенными комплексами:
Я никогда не любил как надо...
Маленький иудейский мальчик.
Ещё в детстве
Я не подглядывал, как другие,
В щели купален. Я не старался
Сверстницу ущипнуть случайно...
Застенчивость и головокруженье
Томили меня.
И вот поэт влюбляется в "гимназистку сине-зеленоглазую". Он ходит за ней, ходит. Она его не замечает, а он ходит -
Остриженный на военной службе,
Ещё не отвыкший сутулить плечи, -
Ротный ловчило, еврейский мальчик.
Далее разрабатывается тема "богатыря мазурских болот":
А я уклонялся, как мог, от фронта...
Сколько рублёвок перелетало
Из рук моих в писарские руки!
Я унтеров напаивал водкой,
Тащил им папиросы и сало...
Это чтобы любимую видеть. Несогласованность тут очень важна, так как говорит о реальности сюжета - когда слёзы на глазах, уже не до логики. И вот первая кульминация. Багрицкий набирается духу и подходит к очаровательной арийке:
Я козыряю ей, как начальству.
Что ей сказать? Мой язык бормочет
Какую-то дребедень: - Позвольте...
Не убегайте... Скажите, можно
Вас проводить? Я сидел в окопах!..
Она молчит. Она даже глазом
Не поведёт. Она убыстряет
Шаги. А я рядом бегу, как нищий,
Почтительно нагибаясь.
Где уж Мне быть ей равным!
И далее - верх унижения. Девушка говорит, что если от неё не отстанут, то она позовёт полицейского.
Вот он - Поставленный для охраны покоя, -
Он встал на перепутье, как царство
Шнуров, начищенных блях, медалей,
Задвинутый в сапоги, а сверху -
Прикрытый полицейской фуражкой...
Брюхатый, сияющий жирным потом
Городовой, С утра до отвала
Накачанный водкой, набитый салом...
Восточные люди не понимают, что такое отказ. Это арийский петушок стал бы плакать. А восточный человек: "И-й-й-и, издэваищься, тибе добром просят, дэнги дают, а ты... Кынжалом заколю!" Но нельзя - стоит на перекрёстке "фараон". Однако не надо забывать, что египетское пленение подходит к концу. На носу февраль (а там, глядишь, и октябрь). В эту ночь мы пошли забирать участок... Я, мой товарищ студент и третий - Рыжий приват-доцент из эсеров. Кровью мужества наливается тело. Ветер мужества обдувает рубашку. Юность кончилась... Начинается зрелость. Грянь о камень прикладом! Сорви фуражку!
В участке же сказали:
Сдавай ключи - и катись отсюда к чёрту!
Ну а дальше началась настоящая жизнь:
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарём и револьвером, окруженный
Четырьмя матросами с броненосца.
Вот она - власть!
Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа...
Я много дал бы, чтобы мой пращур
В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из под которой седой спиралью
Спадают пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной...
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь...
Тут бы детине и поговорить с арийской сучкой и ломакой. Но чу! нам необходимо моральное превосходство. Поэтому события разворачиваются гораздо сложнее:
Я вздрогнул. Звонок телефона
Скрежетал у самого уха. -
Комиссара? Я. Что вам?
И голос, запрятанный в трубке,
Рассказал мне, что на Ришельевской,
В чайном домике генеральши Клеменц,
Соберутся Сёмка Рабинович,
Петька Камбала и Моня Бриллиантщик
Железнодорожные громилы,
Кинематографические герои.
Да, уж, эти-то не стали бы на городового оглядываться! Однако шутки в сторону - ночная облава. Вошли в притон, а там:
Над столом семейным Гардины,
Стулья с мягкой спинкой, Пианино,
Книжный шкап, на шкапе - бюст Толстого.
Доброта домашнего уюта.
Но это все мишура, камуфляж. (Хотя в действительности, может быть, все этой мишурой и заканчивалось. Пришёл ночью: здесь гимназистка такая-то?) А дальше:
Мы толкали двери. Мы входили
В комнаты, напитанные дрянью...
Воздух был пропитан душной пудрой,
Человечьим семенем и сладкой
Одурью ликёра.
И вот открывают один кабинет, второй, третий... А в третьем гимназисточка. "Та самая".
Голоногая, в ночной рубашке...
Кусая папироску, полусонная, сидела молча.
"Чувствуете трагедию Достоевского?"
Уходите! - я сказал матросам. -
Кончен обыск! Заберите парня!
Я останусь с девушкой! Громоздко
Постучав прикладами, ребята
Вытеснились в двери. Я остался
В душной полутьме, в горячей дрёме
С девушкой, сидящей на кровати.
- Узнаёте? - Но она молчала,
Прикрывая лёгкими руками
Бледное лицо. - Ну что, узнали?
Тишина. Тогда со зла я брякнул:
- Сколько дать вам за сеанс? - И тихо,
Не раздвинув губ, она сказала:
- Пожалей меня! Не надо денег...
"Не надо денег". Да, это апофеоз. Я "стою подобно башне", а ты сука, шваль. Я смеюсь с тебя, смеюсь. Ты ногтя моего не стоишь, дешёвка. Я говорил: пойдем со мной! И теперь у тебя всё бы было: и кольца, и ботиночки шикарные, и трусики. А кто бы стал приставать, я бы всех из пушки - пух-пух, и убил. Эх ты... Тут, вроде бы, и конец, развязка. Но, во-первых, как всякое порнографическое произведение, поэма должна закончиться сексуальной кульминацией, а во-вторых, надо знать еврейскую психологию:
Я швырнул ей деньги. Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстёгивая гимнастёрки,
Прямо в омут пуха, в одеяло,
Под которым бились и вздыхали
Все мои предшественники, - в тёмный
Неразборчивый поток видений!
Выкриков, развязанных движений,
Мрака и неистового света...
Ну, а далее следует "философское обобщение", "кредо". Так сказать, "Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа России":
Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье.
Я беру тебя как мщенье миру
Из которого не мог я выйти!
Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, -
Может быть, моё ночное семя
Оплодотворит твою пустыню. (328)
И конец. Такая вот "поэма". Бабель сказал о Багрицком: "Он был мудрый человек, соединивший в себе комсомольца с Бен-Акибой ... Ему ничего не пришлось ломать в себе, чтобы стать поэтом чекистов, рыбоводов, комсомольцев". Конечно, вирши Багрицкого это ключ к психологии чекистов первого поколения. Им всё было в его творениях близко, знакомо. Да Багрицкий и был чекистом с литературными способностями. "Блатной поэт". Можно себе представить, как Ягода, Трилиссер или Коган шептали сквозь слёзы строки "Февраля", как выучивали их наизусть и переписывали в заветную тетрадку. (Впрочем, зачем же в тетрадку? - печаталось большими тиражами, у блатарей были и типографии.) Это еврейско-чекистское "Маруся отравилась" - та же воровская поэзия высоких чуйств, но с национальными осложнениями.
<-- НАЗАД ПО ТЕКСТУ ВПЕРЁД -->